Поэт

Toronto Slavic Quarterly: АЛЕКСАНДР ДОЛИНИН - ЦИКЛ "СМЕРТЬ

Как показал Г. А. Левинтон, в русской поэзии XIX-XX вв. выделяется особый надындивидуальный цикл "Смерть поэта", история которого начинается со "Смерти Поэта" Лермонтова. Характерными, "жанрообразующими" признаками стихов этого цикла являются их двучастность и специфическая цитатность. По наблюдению Левинтона, они всегда включают, во-первых, реминисценции "из того поэта, которому они посвящены", а, во-вторых, отзвуки других стихов на смерть поэта, то есть стихов того же цикла; чаще всего это, конечно, ближайшие по времени стихи, хотя источники могут быть и более далекими, по времени или в географическом и языковом отношении (1). Такую модель задает уже лермонтовская "Смерть Поэта", которая, с одной стороны, содержит множество пушкинских реминисценций ("Кавказский пленник", "Евгений Онегин", "Андрей Шенье", "Моя родословная"), а с другой, прямо отсылает к отклику на смерть Озерова в послании Жуковского "К кн. Вяземскому и В. Л. Пушкину". В свете этих наблюдений короткое, одночастное стихотворение Тютчева на смерть Пушкина "29-е января 1837" должно показаться аномалией, исключением из общего правила. Вопреки жанровым ожиданиям, в нем не обнаруживается никаких прямых пушкинских реминисценций; более того, сам его высокий стилистический строй с архаизированными метафорами и библеизмами ("Кто сей божественный фиал / Разрушил, как сосуд скудельный?", "высшею рукою заклеймен", "осененный опочил / Хоругвью горести народной" и т.п.) представляется чуждым, если не враждебным поэтическому языку Пушкина. Поэтому оно обычно воспринимается как сугубо индивидуальный и самодостаточный поэтический жест, давший удачную афористическую формулу "Тебя ж, как первую любовь, / России сердце не забудет", но независимый от каких-либо литературных подтекстов и контекстов. Показательно, что в работах о Тютчеве никакие поэтические источники стихотворения не обсуждаются, а вопрос о его возможных связях с другими стихами на смерть Пушкина вообще никогда не был поставлен. Между тем, вопрос этот отнюдь не празден, о чем свидетельствует сама творческая история "29-е января 1837". Хотя заглавием текста и вопросами в первой строфе (которые могут быть поняты одновременно и как чисто риторические, и как указания на неосведомленность об убийце Пушкина и обстоятельствах дуэли) Тютчев, по-видимому, хотел имитировать непосредственный отклик на случившееся, на самом деле стихотворение, как доказали К. Пигарев и уточнивший его датировку А. Осповат(2), было написано через полгода после вынесенной в заглавие даты - в июне или июле 1837 г., во время пребывания Тютчева в Петербурге. Мы знаем, что тогда Тютчев встречался с друзьями Пушкина - с А. И. Тургеневым, М. Ю. Виельгорским, П. А. Вяземским, от которого он получил пятый, "мемориальный" том журнала "Современник", открывавшийся статьей Жуковского "Последние минуты Пушкина"(3). По предположению А. Л. Осповата, "29-е января 1837" явилось своеобразным откликом именно на эту статью; с ней же исследователь связал и макаберную остроту Тютчева по поводу высылки Дантеса заграницу ("Пойду, Жуковского убью"), сохранившуюся в памяти И. С. Гагарина - еще одного его петербургского собеседника. Если рассказ Жуковского о последних днях Пушкина и послужил толчком к написанию "29-е января 1837", то едва ли он оказался единственным импульсом. Тютчева наверняка интересовали обстоятельства дуэли, оставшиеся по известным причинам за рамками статьи, равно как и то, что гибели Пушкина воспоследовало: всяческие сплетни, толки, слухи, непосредственные отклики на события - в том числе и отклики поэтические, которые не успели дойти до него в Мюнхене. Приехав в Петербург, он в первую очередь должен был узнать о том, какое впечатление на всех произвела "Смерть Поэта" Лермонтова и какой скандал из-за нее разразился. Из других стихов на смерть Пушкина он мог обратить внимание на ходившее в списках стихотворение Э. Губера, который тогда считался восходящей звездой русской поэзии. Как представляется, одной из важных причин, побудивших Тютчева высказаться - с большим опозданием - о Пушкине и его смерти, явилось желание ответить на вызов молодых поэтов, дерзнувших заявить о своих притязаниях на пушкинское наследие. К сожалению, мы не располагаем никакими документальными подтверждениями знакомства Тютчева как со стихотворением "На смерть Пушкина" Э. Губера, так и со "Смертью Поэта". В случае с Губером нам неизвестно даже, насколько широко распространялись его стихи. С некоторой долей вероятности можно предположить лишь, что их знали в кругу "Современника". В начале 1837 г. репутация Губера, обласканного Пушкиным, Жуковским и Плетневым, была весьма высока. Как не без зависти вспоминал позже И. И. Панаев, он появился с большим эффектом на литературном поприще, как переводчик "Фауста". Об этом переводе, еще до появления отрывков из него, толковали очень много: говорили, что перевод его - образец переводов, что более поэтически и более верно невозможно передать "Фауста" (4). Несколько стихотворений Губера было напечатано сначала в пятом ("пушкинском"), а потом и в шестом томе "Современника" (где они соседствовали со стихами Тютчева и с "Бородино"); он дружил с техническим редактором журнала А. А. Краевским, в архиве которого список его стихов "На смерть Пушкина" хранился вместе со списком лермонтовской "Смерти Поэта"(5). В "Воспоминаниях об Эдуарде Ивановиче Губере" М. Н. Лонгинов, впервые опубликовавший его стихи в "Московских ведомостях", сообщил, что вскоре после смерти Пушкина ему "дали прочесть два рукописных стихотворения ходившие в городе, из которых одно принадлежит Губеру"(6). "Когда Пушкин был убит, - уточнил он впоследствии, - получил я рукописные стихи на эту кончину, Губера и Лермонтова"(7). Из этой весьма скудной информации все-таки следует, что некоторое время стихотворение Губера распространялось вместе со "Смертью Поэта" и поэтому могло попасть в руки Тютчева летом 1837 г. Что же касается самой "Смерти Поэта", то пропустить ее Тютчев мог разве что чудом. И. И. Панаев только слегка преувеличивал, когда писал, что стихи Лермонтова "переписывались в десятках тысяч экземпляров, перечитывались и выучивались наизусть всеми"(8). Они, безусловно, сразу же стали известны в кругу "Современника". В своем "Объяснении o происхождении стихов на смерть Пушкина" С. А. Раевский показывал: Стихи эти появились прежде многих и были лучше всех, что я узнал от отзыва журналиста Краевского, который сообщил их В. А. Жуковскому, князьям Вяземским, Одоевскому и проч. Знакомые Лермонтова беспрестанно говорили ему приветствия, и пронеслась даже молва, что В. А. Жуковский читал их его императорскому высочеству государю наследнику и что он изъявил высокое свое одобрение( 9). Особо важное значение для нас имеет тот факт, что одним из самых рьяных распространителей стихотворения был А. И. Тургенев, который, как явствует из его дневника, летом 1837 г. по крайней мере трижды встречался с Тютчевым и беседовал с ним о Пушкине(10). Еще до похорон Пушкина, 2 февраля, прочитав "Смерть Поэта" у Жуковского, Тургенев записывает в дневник: "Стихи Лермонтова прекрасны"(11). По возвращении из Михайловского, 9 февраля, он пишет своей двоюродной сестре А. И. Нефедьевой в Москву: "Посылаю вам прекрасные стихи на кончину Пушкина" и просит ее дать их прочесть "и Ив. Ив. Дмитриеву, и Свербеевым"(12). На следующий день, 10 февраля, Тургенев отправляет "Смерть Поэта" П. А. Осиповой в Тригорское со следующими словами: "Я уверен, что они и вам так же понравятся, как здесь всем почитателям и друзьям поэта"(13). Уже в этом письме, говоря о том, что если бы Пушкин уехал в деревню, "может быть "звуки чудных песен" еще бы не замолкли"(14), Тургенев цитирует Лермонтова (ср.: "Замолкли звуки чудных песен"), а Осипова, в свою очередь, отвечает ему другой цитатой из "Смерти Поэта" (правда, урезанной и не вполне точной): "к чемуж теперь рыданье и жалкий лепет оправданья"(15) (ср.: "Убит... к чему теперь рыданья, / Пустых похвал ненужный хор / И жалкий лепет оправданья..."). 11 февраля Тургенев читал "Смерть Поэта" слепому И. И. Козлову(16); еще через день, 13-го, он отослал список стихотворения (без "добавления") к псковскому гражданскому губернатору А. Н. Пещурову, пояснив в письме: Посылаю стихи, кои достойны своего предмета, ходят по рукам и другие строфы, нo они не этого автора и уже навлекли, сказывают, неприятности истинному автору (17). 19 февраля в письме к брату Николаю Ивановичу он сообщает: "С курьером посылаю тебе стихи на смерть Пушкина прекрасные"(18), а 28 февраля, за день до отправки почты в Лондон(19), рассказывает последние новости об аресте Лермонтова и прилагает полный текст стихотворения с вызвавшим скандал "прибавлением": en attendant Mr. Lermontoff qui à ajouté une strophe, inspirée apparement par les bruits de ville, à ses beaux vers, a été transféré à l'armée et sera envoyé au Caucase. Voici les vers avec la strophe coupable que je n'ai connu que bien après les vers (20). Трудно себе представить, чтобы Тургенев, столь восхищавшийся "прекрасными стихами", выучивший, очевидно, их наизусть и считавший своим долгом сообщить их престарелому Ивану Дмитриеву, далекой от литературы кузине и даже мало знакомому ему псковскому губернатору, не показал их приехавшему из-за границы другу-поэту или хотя бы не рассказал ему о главной литературной сенсации первой половины года. Впрочем, наши предположения не имели бы смысла, если бы в "29 января" не обнаруживались любопытные переклички со стихами Губера и Лермонтова. При сопоставлении трех текстов прежде всего бросаются в глаза общие для них тематические и композиционные особенности, которые отличают их от других известных поэтических откликов на смерть Пушкина. Как у Тютчева, так и у Губера и Лермонтова (в отличие, скажем, от Жуковского, Вяземского или Ф. Глинки) речь идет не только о Пушкине, но и о его убийце, которого ни один из поэтов не называет по имени. Во всех стихах имеется аналогичный резкий переход от начального третьего лица (у Губера "Он" - это Пушкин, у Лермонтова - Пушкин и Дантес, у Тютчева - Дантес) ко второму (Губер обращается к убийце Пушкина, Лермонтов - к его врагам, "светской черни", а Тютчев - к "тени поэта"), - переход, который делит каждый текст на два сегмента: " А ты !.. Нет, девственная лира Тебя, стыдясь не назовет..."(21) (Губер). " А вы , надменные потомки..." (Лермонтов). " Но ты , в безвременную тьму Вдруг поглощенная со света, Мир, мир тебе, о тень поэта..." (Тютчев). Кроме того, сравнительный анализ выявляет в "29 января" целый ряд мотивов и образов, имеющих параллели у Губера и/или Лермонтова. Самые важные из них будет удобно рассмотреть построчно: 1. Из чьей руки свинец смертельный Метонимический "свинец", как все помнят, появляется в первой же строфе "Смерти Поэта". Поскольку сама эта строфа насыщена реминисценциями из Пушкина и представляет собой почти что центон, его можно возвести к тому же месту "Кавказского пленника", где встречается "невольник чести"(22). Эпитет "смертельный" у Тютчева синонимичен пушкинскому эпитету для свинца "гибельный", который, кроме "Кавказского пленника", использован еще и в конце "Цыган" ("Пронзенный гибельным свинцом"). 7-8. Навек он высшею рукою В "цареубийцы" заклеймен. Мотив карающей "высшей руки" напоминает, конечно же, апелляцию к "Божьему/грозному суду/Судии" в финале "Смерти Поэта". Еще более близкая параллель обнаруживается у Губера, который предвещает убийце Пушкина и "суд веков", и вечное проклятье: А ты!.. Нет, девственная лира Тебя, стыдясь не назовет, На суд веков тебя внесет. С клеймом проклятья на челе! Не будет места на земле! Как у Губера, так и в "29 января" мотив "клейма" отсылает к библейскому сюжету о Каине и Авеле, к каиновой печати как знаку проклятья и изгнания, причем Тютчев усиливает его дополнительными ветхозаветными аллюзиями. Начальный вопрос текста: "От чьей руки...?" и антономазия в третьей строфе "Тот, кто слышит пролитую кровь" (= Бог) прямо отсыл

Похожие статьи:

Используются технологии uCoz